Когда влюблённый ум был мартом очарован... - Черёмуха (ст.: Б. Ахмадулина)
Черёмуха
Белла Ахмадулина Когда влюбленный ум был мартом очарован, сказала: досижу, чтоб ночи отслужить, до утренней зари, и дольше – до черёмух, подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить. Сказала – от любви к немыслимости срока, нюх в имени цветка не узнавал цветка. При мартовской луне чернела одиноко — как вехи сквозь метель – простёртая строка. Стих обещал, а Бог позволил – до черёмух дожить и досидеть: перед лицом моим сияет бледный куст, так уязвим и робок, как будто не любим, а мучим и гоним. Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем. Он не повинен в том, что мной предрешено. Так бедное дитя отцовским обещаньем помолвлено уже, ещё не рождено. Покуда, тяжко пав на южные ограды, вакхически цвела и нежилась сирень, Арагву променять на мрачные овраги я в этот раз рвалась; о, только бы скорей! Избранница стиха, соперница Тифлиса, сейчас из лепестков, а некогда из букв! О, только бы застать в кулисах бенефиса пред выходом на свет ее младой испуг. Нет, здесь ещё свежо, ещё не могут ветлы потупленных ветвей изъять из полых вод. Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветёт ли? Сказали: не цветёт, но расцветёт вот-вот. Не упустить её пред-первое движенье — туда, где спуск к Оке становится полог. Она не расцвела! – ее предположенье наутро расцвести я забрала в полон. Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня. Слабеют узелки стеснённых лепестков — и маленького рта желает знать зевота: где свеже-влажный корм, который им иском. Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа. Ей стыдно расцветать во всю красу и стать. Цветок, как нагота разбуженного глаза, не может разглядеть: зачем не дали спать. Стих, мученик любви, прими её немилость! Что раболепство ей твоих-моих чернил! О, эта не из тех, чья верная взаимность объятья отворит и скуку причинит. Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею. Но в чём далекий смысл той мартовской строки? Что с бедной головой? Что с головой моею? В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки. Там, где рабочий пульс под выпуклое темя гнал надобную кровь и управлялся сам, там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья, беспамятный овраг и обморочный сад. До утренней зари... не помню... до чего-то, к чему не перенесть влеченья и тоски, чей паутинный клей... чья липкая дремота висит между висков, где вязнут мотыльки... Забытая строка во времени повисла. Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу. Всегда мне скушен был выискиватель смысла, и угодить ему я не могу: я сплю. 17 мая 1981, Таруса